Глава 5. С балкона.
Убийство – предисловие – 1. трупы
– секс – бобок – заживо погребенный - 2.
гора и нора – вершины – люди норы и люди горы – Дон-Кихот и Заратустра – две
неочевидные очевидности – пионерский лагерь – о безмерности – 3. птицы и
муравьи – муравьи - апофеоз беспочвенности – тяжесть бытия.
Убийство.
Понятие «личность» обладает одним важнейшим
свойством. Это свойство отличает его ото всех остальных понятий. Понятие
«личность» - рамочно. То есть нельзя говорить о личности «вообще». И нельзя
говорить о личности как о неком принципе личностности – мол, всё подчинено
личности – значит подчинено принципу личности. Нет. Если бы понятие «личность»
исчерпывалось только своим смысловым наполнением, оно бы не отличалось
принципиально от «совершенства», «разумности» и т.д. Когда мы говорим личность,
мы как бы прочерчиваем раму, но отнюдь не рисуем саму картину. Понятие
«личность» содержит в себе раму, в которую может просунуть свою голову каждый
человек. Произнося слово «личность», произнося в любом контексте, мы
подразумеваем, что на месте этого слова можно поставить имя любого конкретного
человека. Да, вспомните, что мы говорили до сих пор о «личности». И в тех
местах, где оно стоит, вы можете вычеркнуть его – и поставить свое имя, имя
своего друга и того, кого вы больше всего презираете. Понятие «личность»
предполагает возможность такой замены. И уже из этого вытекает, что персонализм
не может не быть «практическим», конкретным. Личность – не какой-то общий,
отвлеченный идеал, которого надо достигнуть, а каждый из нас. А мы существуем
отнюдь не «идеально». И потому то, что сказано о личности – сказано о каждом из
нас – неизбежно должно быть соотнесено с
нашим «реальным» существованием, с его земными проблемами – пол, заработок,
поход в магазин – всё это неизбежно становится «заквашенным» личностной
проблематикой (см. евангельскую притчу) и тем самым и проблематикой вселенской.
Наш поступок, мысль, чувство становится по своей значимости соотносим с глобальными космическими и
историческими процессами.
Реальность личности, превосходство личности
над целым – это не вопрос умозрительный. Вопрос теории. Словесный спор. Это
вопрос жизни и смерти. Буду я жить – или же я могу «с чистой совестью» умереть
и меня с чистой совестью можно убить – вот что поставлено на карту.
А кто стоит рядом с той чашей весов, на
которую положена реальность личности? Любящий и личностный Бог.
Мы видим в человечестве сумму людей. Эта
сумма столь велика (за шесть с половиной миллиардов перевалила), что любой из
составляющих ее единиц можно без ущерба для всей суммы в целом пренебречь. Беды
не будет. Разве считает миллиардер каждый доллар? Нет, он ведет счет на сотни
тысяч и миллионы. Мы бы назвали его безумным скупцом, если бы он бросил все
свои миллиарды и стал бы искать одну закатившуюся монетку. А Бог ищет. Помните
притчу про потерянную драхму? Для Него нет этих миллиардов. Для Него каждый
человек – это всё человечество. Бог не руководствуется в отношениях к творению
количественным подходом. Можно сказать, что в Царстве Божьем вообще нет чисел.
Нет арифметики. Нет математики. Там нельзя сказать: один, два, миллиард. Там
совсем другие слова.
И может, это мы безумны, когда применяем к
живым людям арифметику, которая годится только для мертвых и несуществующих
цифр?
Для Бога каждый человек ценен вне
зависимости от того, какую тот пользу приносит целому и какое место в нем
занимает. Для нас же ценность человека заключается как раз в этом. Мы,
произнося слова «ты бесполезен», тем самым выносим приговор: ты можешь умереть,
исчезнуть – и ничего страшного.
Самые тихие слова и есть, как известно, те,
что приносят бурю. Господь пришел как маленький человек в маленькой Иудее,
второстепенной провинции Римской империи. «Логичнее», казалось бы, если Он стал
бы царем, великим полководцем, цезарем. Но нет. Маленький проповедник, распятый
на кресте – «для иудеев соблазн, для эллинов безумие». А для мира – спасение.
Но, может быть, самый незаметный, маленький, ничего не значащий человечек – а
таким является каждый из нас в отношении к шестимиллиардной массе людей – и
есть тот, кто решает судьбы мира?
Мир никогда не согласиться этого признать. А
для Бога – это так. И миру придется подчиниться.
А что же на второй чаше весов – там, где
реальность личности отрицается? Там – мир, род, «естество», «естественный»
порядок.
Утверждать бессмертие души еще не значит
утверждать реальность личности: можно говорить о «бессмертии души», при этом
всё равно считая ее винтиком в мировом организме и ее ценность измеряя той
пользой, которую она ему приносит. Но вот отрицание бессмертия всегда вытекает
из отрицания личности. Отрицание личности – это метафизическое убийство. Мы
считаем, что у человека нет прав на жизнь. Что он может исчезнуть – а «мы останемся». У убийцы в сознании всегда
«пульсирует» эта мысль. Никто из людей не является незаменимым. Отрицание
бессмертия человека – такое же убийство.
Вот возьмем статью из атеистического журнала
«Здравый смысл», автор – Валерий Кувакин. Доктор философских наук, профессор
МГУ. Но статья интересна не тем, что ее написал доктор философских наук.
Каких-то глубоких, сильных философских аргументов там нельзя найти. То, что
выдается за аргументы, может опровергнуть любой пятиклассник, приложив
небольшое интеллектуальное усилие. Да атеистов вообще не надо опровергать. За
ними надо наблюдать. И это дает чрезвычайно интересную пищу для размышлений –
и, в частности, помогает по-новому осознать свою веру. Так вот, титул «доктора
наук» не мешает автору с замечательной искренностью и даже наивностью
воспроизводить саму психологию атеиста. Ту психологическую почву, из которой
вытекает отрицание бессмертия души. Вот некоторые цитаты.
«Я думаю, что борьба за жизнь есть основная
черта живого. Учёные говорят, что на биологическом уровне существуют программы,
запускающее процессы самоликвидации, хотя геном едва ли не бессмертен и
«рассматривает» особь как не более чем средство своего очередного
воспроизведения. И это несмотря на то, что цель всякого конкретного живого
существа — жить. Жить как можно дольше, в принципе всегда. Но у человека есть
разум, который в данном случае говорит ему, в том числе и как биологическому
существу, что жить всегда противоестественно, так в жизни не бывает, хотя можно
и нужно длить жизнь как можно дольше». Итак, личность, отдельный человек
рассматривается лишь как средство для очередного воспроизведения генома, то
есть с биологической точки зрения. Воспроизвел свой геном – отлично, больше ты
для «сохранения жизни» не нужен – можешь умереть.
«У него, атеиста, есть ясное понимание
некоторых вещей, недопустимых, немыслимых для верующего. Например, он сознаёт,
что человек должен умереть и уступить место другим, порождённым им существам.
Даже по чисто физическим, пространственным и энергетическим соображениям.
Смерть — это естественный закон живой природы. Будь иначе — места на Земле не
хватит. Может быть, даже и во Вселенной. Жизнь — прекрасная в своем
многообразии сила. Но как биомасса она страшна в своей экспансии. Вернадский
говорил, что если бы биомасса не разлагалась, то Земля в не такой уж длительной
перспективе была бы сплошь этой биомассой, переросла бы её геологический вес» (Курсив автора – А.Х.).
Вот
в самой яркой форме то, что лежит в основании отрицания реальности личности.
Человек – частичка биомассы. Единица среди миллиардов, жалкие
пятьдесят-семьдесят килограммов в составе тысяч миллиардов тон биомассы. И он
не имеет права на вечное существование – потому что он, во-первых, всего лишь
средство для служения геному, и, во-вторых,
потому что «биомасса» выйдет из берегов, если он будет хотеть для
каждого отдельного существа вечной жизни. Так что пусть человек умирает. Это
«естественно», смерть – свойство живого. Ну, конечно, «смерть не всесильна над
родом, над миром» (цитата из той же статьи). Да, пусть индивидуум умрет – пусть
освободит место для новых особей, которые тоже, согласно тому же закону, по
которому появились на свет – должны будут умереть. Но вот радость-то! Мир-то
останется! Род-то продолжится!
Вот
оно, сознание убийцы: «ты можешь исчезнуть, а я останусь». Ты мне не нужен.
Есть вещи поважнее тебя.
Здесь любопытно вспомнить один малоизвестный
рассказ Мопассана – «Сумасшедший». Этот рассказ строится как ряд дневниковых
записей убийцы. И некоторые его рассуждения чрезвычайно любопытны. «Почему
все-таки убийство – преступление? Да, почему? Напротив, это закон природы.
Назначение всякого живого существа убивать: оно убивает, чтобы жить самому, и
убивает, чтобы убивать». А теперь сравните высказанную убийцей мысль с только
что приведенными словами из статьи Кувакина. И там, и там – ссылка на биологию,
на естественный закон. Ведь нельзя жить без убийства – естественный отбор – это
серия убийств – тогда почему убийство преступление? Биомасса неумеренно
разрастется, если особи не будут умирать – тогда почему смерть, вернее,
исчезновение отдельного существа – величайшая ненормальность? «Да, почему?»
Теперь еще цитата из дневника убийцы.
«Однако попутешествуйте-ка, посмотрите, как копошатся народы, и окажется, что
человек – ничто, ничто, ничто! Сядьте в лодку, отплывите от берега, покрытого
людской толпой, и скоро, кроме береговой полосы, вы уже не увидите ничего.
Ничтожное существо исчезнет из глаз – так оно мало и незаметно. Пересеките
Европу в скором поезде и посмотрите из окна вагона. Повсюду люди, люди,
бесчисленные неведомые люди кишат на полях, кишат на улицах; тупые крестьяне,
только и умеющие, что пахать землю, безобразные женщины, только и умеющие, что
стряпать похлебку своим самцам и рожать детей. Поезжайте в Индию, поезжайте в
Китай, и вы увидите, что и там суетятся миллиарды людей, которые рождаются,
живут и умирают, оставляя после себя не больше следа, чем муравей, раздавленный
на дороге. Поезжайте к чернокожим, живущим в глинобитных хижинах, или к арабам,
ютящимся в палатках, под темным холстом, колеблемым ветром, - и вы поймете, что
отдельное изолированное существо ничего
не значит, ничего. Человеческий род – всё» (Курсив мой – А.Х.).
Да не только ли что мы приводили слова из
статьи Кувакина – «смерть не всесильна
над родом, над миром»? Не всесильна, ведь человеческий род (или, наукообразно выражаясь,
передаваемый из поколения в поколение геном) – всё, а отдельное
изолированное существо ничего, ровно ничего не значит. Почему бы тебе ни
исчезнуть? Вот что мы говорим и физическим убийством, и мысленным отрицанием
бессмертия. Ведь от твоего исчезновения беды не будет. Останется геном. Можно с
уверенностью утверждать, что логика, лежащая в основе статьи атеиста Кувакина,
и в основе рассуждений убийцы в рассказе Мопассана – одна и та же. Логика имперсонализма. Логика убийства. И там и там
совершается убийство.
Любопытно, что при жизни убийцу, описанного
в рассказе Мопассана, никто таковым не считал. Он был почтенным и всеми
уважаемым судьей, которого любили ставить в пример. Все его злодеяния вскрылись
только после его смерти, когда нашли дневник. Таким образом, здесь имеет место
феномен скрытого убийства. Кувакина
тоже никто убийцей не считает – как не считали убийцей почтенного судью.
Кувакин – уважаемый профессор. Да он, конечно же, никого и не убивал
«по-всамделишному» и никого не убьет. Но, тем не менее, он - скрытый убийца. Как тот, кто смотрит на
женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с ней в своем сердце, так и
Кувакин, никого не убивший, тоже убийца. Он мыслит и чувствует как убийца. И
как убийца будет судим Богом. На суде Божьем все скрытые убийства будут
открыты. Всё тайное станет явным.
Почему это предисловие стоит не впереди
слов, то есть не в начале главы? Так получилось. Но если вас это так
раздражает, то можете первую главку («Убийство») считать не частью пятой главы,
а, скажем, «введением в пятую главу». Она и есть введение, мостик,
переброшенный между практической и теоретической этиками. Из нее видно, что все
слова, произнесенные нами о личности до того, принципиально значимы не только в
теоретическом, но и в жизненном плане. Вопрос о личности, как уже было сказано,
это вопрос о жизни и смерти.
Теперь предисловие. Сначала автор этой книги
хотел сделать из пятой главы просто собрание афоризмов, посвященных
«практической этике». Ведь, согласитесь, «строгая этическая система»,
рассматривающая последовательно все «человеческие пороки» и «человеческие
добродетели» - дурной педантизм, способный вызвать лишь насмешки. С другой
стороны, от некоего подобия системы отступать не хотелось.
В итоге был найден компромисс. В третьей
главе, если читатель помнит, были обозначены три антитезы, размечающие
«координатную плоскость» христианской этики: личность-вещь, бесконечность-конечное,
рабство-свобода. И в качестве «практической этики» мы рассмотрим
проекции этих довольно-таки абстрактных категорий на плоскость жизненных
реалий, их воплощение в ощутимые образы. Заметим, что проекции, которые будут
рассмотрены нами, представляют собой скорее единичные иллюстрации, чем
всестороннее исследование этих категорий в бытии человека.
Начнем с первой антитезы.
1. Трупы.
Одно из самых пугающих и отвратительных
зрелищ – это труп, мертвое человеческое тело. И в то же время мы не можем
оторвать от него взгляда – мы заворожено глядим на труп, глядим с отвращением и
трепетом. Казалось бы, ничего загадочного здесь нет. Сердце остановилось,
температура тела упала, мускулатура окоченела в предсмертной судороге – и живое
тело стало мертвым. Никакой философии. Одна биология.
В трупе нас пугает не прекращение
физиологических процессов, свойственных живому организму. Нас пугает переход
живого человека в вещь. Тот, кто раньше смеялся, плакал, любил – теперь лежит
как бревно. Этот стал этим. Человек
сделался бездушной вещью, которую можно передвинуть, выбросить, разрезать в
анатомическом театре. Но не биологическая сторона этого превращения приводит
нас в трепет. С прекращением физиологических процессов, свойственных живому
организму, тело из разряда «живой материи» переходит в разряд неживой, такой,
как, камень, кусок пластика, капля воды. Но разве камень мы называем трупом?
Да, он – неживой, он – вещь. Ну и что? Нет, труп – только мертвое человеческое
тело. Ведь мимо дохлой крысы мы проходим безо всякого трепета. Труп – это
человек, ставший вещью. Тот, кто должен
быть личностью, стал вещью. Того мы и называем трупом.
И потому, если рассматривать стоящую за
трупом глубину реальности человеческого бытия, мы приходим к тому, что с
феноменом трупа в нашей жизни мы сталкиваемся не только закапывая чьи-то
останки. В каком-то смысле весь греховный мир, в своем искаженном существовании
берущий начало от человеческого греха (=отчуждения, объективации свободной
личности) есть морг. Он строится на человеке, превратившимся в труп. Ведь
сказал же Бог Адаму – вкусишь от древа познания – смертию умрешь. И апостол
говорит: грех родил смерть. Здесь говорится не о смерти физической, а о смерти
духовной. Смерть духовная, то есть превращение личности в вещь, есть первичная
реальность, и смерть физическая, то есть неизбежное превращение здесь-живущего
человека в мертвое тело, есть лишь одно из ее проявлений. Смерть царит в
человеке на протяжении всей его жизни.
Секс.
Сейчас мной будут сказаны слова, которые,
более чем уверен, в век «сексуальной революции» вызовут массу раздражения и
нареканий. Но их нельзя не сказать.
Начало смерти, властвующее над человеком,
ярко проявляется в сексуальной сфере. Секс – такое же отражение духовной
смерти, властвующей над человеком, как смерть физическая. В сексе есть что-то
сродни смерти и убийству. Помните, как Вронский, после того как сошелся с Анной,
испытывает такое же чувство, как испытывает убийца, стоя над телом жертвы?
Секс – это такое эмоциональное состояние,
когда люди, мужчина и женщина (не говоря уж об «извращенных вариантах»)
воспринимают друг друга не как людей, а как бездушные тела, с которыми
остервенело соединяются и сплетаются. Ужас «мясистой хатки» (Е. Летов), в
которой душа умерла, ужас пустого дома, хозяин которого никогда не вернется,
такое состояние, когда что-то главное ушло, а всё осталось таким же,
«человекообразным» - это ужас смерти. Ужас смерти исходит от секса. Два
партнера – это две соприкасающихся вещи. Опыт секса – это опыт взаимодействия с
живой личностью только как с вещью.
То есть секс – это обоюдное убийство и обоюдная смерть. Опыт убийства. Секс
превращает мгновение нашей жизни в мгновение трупного существования. Такие
мгновения сравнительно редки, и мы, и наш партнер после подобного опыта
взаимного убиения «оживаем». И снова начинаем взаимодействовать как личности. И
потому мы не склонны анализировать указанную составляющую секса, хотя она
является самым важным его переживанием.
Да, весь секс основан именно на временном превращении человек в труп, на
трупном существовании.
Постоянство партнера закрывает от нас этот
аспект секса, и мы называем его любовью. Постоянная же смена партнеров делает
из секса разврат. Если секс как «любовь» сопровождается лишь эмоциональным
убийством, то разврат часто переходит в убийство реальное – вспомним хотя бы
Иоанна Грозного. Развратник, относящийся к женщинам только как к объектам
удовлетворения своей похоти, изощрившийся в опыте убийства, не может не
перенести этот опыт и на другие сферы жизни.
Опять же, почему порнофильмы, порно-журналы
в нормальном человеке вызывают лишь чувство омерзения? А потому, что чувство
омерзения вызывает труп, человеко-вещь. Случайно наткнувшись на подобный
журнал, случайно открыв подобную картинку в Интернете – вы стараетесь как можно
скорее закрыть, отбросить всё это, как, очутившись в морге, стараетесь
побыстрее оттуда выбраться. То, что должно было бы быть личностью, является
только вещью. От порно-индустрии веет трупным запахом. Публичные дома,
секс-шопы и т.д. должны быть приписаны к тому же ведомству, что и бюро
ритуальных услуг.
Иллюстрацию высказанную мысли – о смерти, об
опыте превращения в труп как об основном содержании полового акта можно
привести из Золя (роман «Страница любви»). Героиня романа, Элен, отдается
своему любимому. «Их губы слились в поцелуе. Она забыла обо всем, она уступала
неодолимой силе. Теперь это казалось ей естественным и неизбежным. В ней
водворилось спокойствие, в ее сознании всплыли ощущения и воспоминания
молодости. В такой же зимний день, совсем еще юной девушкой, на улице
Птит-Мари, она чуть было не умерла от угара в наглухо закрытой комнате, перед
ярко пылающими углями, разожженными для глаженья. В другой раз, летом, когда
окна были раскрыты, зяблик, сбившись с пути в темной улице, одним взмахом крыла
облетел ее комнату. Почему же думала она о своей смерти, почему виделась ей та
улетающая птица? В блаженном исчезновении всего своего существа она чувствовала
себя исполненной грусти и детской мечтательности».
Только совершенное отсутствие чуткости к
реальностям человеческого существования и могло вызвать у современного
светского человека следующие рассуждения: понятно, почему убийство, воровство –
грех. Они «вредят» людям. Но почему грехом являются и внебрачные связи и другие
эксцессы в половой области – ведь «они никому не мешают»? Конечно, «не мешают».
Но ведь вопрос этики состоит не в том, как соотносятся одни явления мира с
другими, напр., внебрачная связь и существование социума, а в том, как
соотносятся явления мира, в котором живет человек, с первичными человеческими
реальностями. И, анализируя половой акт (заметьте, здесь дело совсем не в
неподконтрольном разуму «слепом» и «животном» влечении, которое предшествует
акту – в неподконтрольности разуму нет еще ничего плохого), мы находим, что он
соотносится с реальностями человеческого существования примерно так же, как и
убийство.
Одно из самых замечательных по своей
выразительности и образной силе произведений Достоевского – небольшой рассказ
«Бобок». Человеческое общество – великое кладбище с могилками, заполненными
зеленоватой водой. Люди слишком часто выступают не как личности, а как вещи.
Люди продают себя, позволяют собой распоряжаться. Люди слишком часто и к другим
относятся как к вещам. Вся ценность другого человека для многих, очень многих
людей определяется исключительно его функциональным
значением. Он – хороший работник (то есть хорошо исполняет определенную
функцию в нашей фирме), хороший семьянин (то есть замечательно исполняет роль
кормильца семьи), хороший солдат…, хороший человек! Он удовлетворяет наши нужды –
интеллектуальные, эмоциональные, материальные – и потому он для нас ценен. Мы
не задумываемся над тем, что ценность конкретного человека, определенная таким
образом – он удовлетворяет наши нужды – есть ценность вещи, орудия, средства.
Хороший стул – на нем удобно сидеть. Хороший человек – с ним приятно общаться.
И так во всем. Нам интересен человек не сам
по себе, а как средство для удовлетворения наших потребностей. Мы не
идентифицируем свое отношение к людям как потребительское. Ведь мы не можем не
удовлетворять свои потребности (в любви, в семье, в дружбе и пр.) и потому
ошибочно принимаем важность такой-то потребности для нас за важность человека,
который ее удовлетворяет. Мы не можем обойтись без удовлетворения потребности –
и думаем, что не можем обойтись без человека. Великий самообман! Задумайтесь,
разве не могла бы на месте вашей жены, друга, возлюбленной оказаться другая?
Конечно, не на всякой женщине вы бы женились. Но женщин – миллионы. И из них,
если судить здраво, найдется несколько тысяч таких, какие могли бы с тем же
успехом исполнять роль вашей жены. Просто так сложились обстоятельства – чистая
случайность – и вашей женой стала именно вот эта женщина из тысячи возможных.
Ваша жена – «хороший человек». Почему? Да потому, что у нее хорошая фигура,
приятный характер, она умеет замечательно готовить. Короче, она отлично исполняет
роль жены. А что такое «роль жены»? Некий стандарт удовлетворения потребностей,
который в вас выработан обществом. Потребность – завести самку – у всех народов
одинакова. Но вот способ удовлетворения потребности зависит от общественного
стереотипа. Требования к жене в арабском мире совсем другие, чем в европейском.
Покорная, не имеющая своего мнения, во всем исполняющая волю супруга – кого бы
из европейцев она удовлетворила? А для какого-нибудь араба – идеальная жена,
«хороший человек».
Между мной и всеми остальными людьми стоят
стандарты, шаблоны. Мое отношение к людям
опосредованно ими. Я отношусь к вот этой женщине так, а не иначе потому,
что исполняю определенную социальную роль (мужа, ухажера и т.д.). От женщины я
тоже жду соответствия определенному стандарту – стандарту возлюбленной, жены,
просто друга. Если она соответствует ему, то она – «хороший человек». А что
такое «роль», «стандарт»? Модель удовлетворения определенной человеческой
потребности, выработанная в данной культуре. Общаясь с людьми, я реализовываю в
своих отношениях с ними эти модели. Вот и всё. Я жду от человека не его,
собственного, личного, а жду соответствия стереотипу, общему. Я отношусь к
человеку так, а не иначе, не потому, что человек такой, а потому, что он играет
для меня определенную социальную роль. Индивидуальные особенности человека
волнуют нас лишь постольку, поскольку способствуют или, наоборот, препятствуют
его соответствию той или иной роли. Только Бог относится к нам не как к
средствам, а как к личностям. «На небесах больше радости об одном покаявшемся
грешнике, чем о ста праведниках»? Почему Богу так дороги именно грешники?
Почему именно ради них Он принял смерть? Всякого «нормального», земного отца
верный сын всегда радует больше, чем сын блудный. Если блудный сын вернется к
нему – он прогонит его, а не будет встречать как самого дорогого и любимого
человека. Тот, кто не соответствует нашим стереотипам, не удовлетворяет наших
потребностей – тот достоин того, чтобы умереть. Если бы Бог относился к людям
так, как относимся мы – Он никогда бы не принял крестной смерти ради грешников.
Если бы Богу люди были дороги только потому, что служат Ему, то есть в человеке
Он искал бы удовлетворения Своих потребностей, Своей воли – то грешников, как
«непригодных» к подобному служению Он бы испепелил. Они не имеют
функционального значения. Но человек ценен для Бога сам по себе, а не как
слуга. И потому Бог любит даже тех, кто возненавидел Его.
Совершенно справедливо в крике «Заголимся и
обнажимся!» К.Мочульский видел великое богопротивление. Вообще в желании стать
вещью, трупом человек достигает высшей степени богопротивления. Он просто
закрывает себя для Бога. Ведь Бог есть «Бог живых, а не мертвых», Он не
обращается к вещам, не вступает в общение с трупами.
Игра в карты, сплетни, обсуждение
министерских дел, плотоядное хихиканье Катишь – Достоевский ведь не описывает
жизнь после смерти, он не фантаст. Достоевский описывает нашу жизнь, описывает
через кладбищенские образы. А через какие еще ее можно описывать? «Пусть
мертвые хоронят своих мертвецов» - о каких мертвых говорил Спаситель? О нас. Мы
– мертвые. Мы – вещи друг для друга. Люди слишком трупы, им уже «некуда»
умереть. Мы живем в обществе трупов. Весь социум строится на отношениях
взаимопользования, по принципу: «человек человеку – вещь». Однако человек
должен играть сразу слишком много ролей. От него ждут сразу многих функций. Он
должен для семьи быть кошельком, для начальника – рабочим инструментом, для
подчиненных – палкой-погонялкой, для друзей – бубенчиком, которым весело
звенеть… От человека требуется превратиться разом во много вещей. Сложно сразу
быть и бубенчиком, и кошельком, и хлыстом. И потому человек вынужден постоянно
носить с собой много масок. С возлюбленной он надевает одну маску, с родителями
– другую, с начальством – третью… Отношения взаимопользования неизбежно
приводят к маскараду, к множеству масок, которые должны быть у каждого. Человек
человеку – маска. Ведь бывают разные маски: маска почтительности,
заинтересованности, даже маска откровенности и искренности. Маска, на которой
написано: «близкий человек», «любимый человек», «друг». И человек время от
времени ее надевает. Процесс этого надевания неосознан, человек не лицемерит,
надевая маски, нет, он так живет. А иначе и нельзя жить в обществе. В обществе,
построенном на метафизическом начале греха.
Не знаю, знаком ли был Достоевский с
рассказом Эдгара По «Преждевременное погребение». В нем с не меньшей
выразительной силой описан феномен трупного бытия.
«Можно смело сказать, что ни одно состояние
не связано с такими адскими телесными и душевными муками, как состояние заживо
погребенного. Невыносимая тяжесть в груди, удушливые испарения сырой земли,
тесный саван, жесткие объятия узкого гроба, черная, непроглядная тьма,
безмолвие, точно на морском дне; невидимое, но осязаемое присутствие
червя-победителя, мысль о воздухе и траве наверху<…>, уверенность в том,
что ваша участь – участь трупа»… «Я взглянул, и невидимая фигура, все еще
державшая меня за руку, раскрыла передо мной могилы всего человечества. Из
каждой исходил слабый фосфорический свет гниения, так что я мог рассмотреть
глубочайшие склепы и увидел скорченные трупы в их печальном и торжественном сне
среди могильных червей. Но увы! Спящих вечным сном оказалось на много миллионов
меньше, чем тех, кто вовсе не спал; отовсюду доносились звуки слабой борьбы,
чувствовалось общее тоскливое беспокойство; из бездонных ям доносился печальный
шорох саванов. Даже лежавшие спокойно и те изменили неловкие и неестественные
позы, в которых были погребены».
«Быть погребенным заживо – без сомнения,
одна и ужаснейших пыток».
А мы и похоронены заживо. Мы заточены в
душном гробу, мы не способны расправить онемевшие члены. У нас слишком мало
времени: мы можем жить только здесь и сейчас. Жизнь, кроме маленького ее
клочка, аршина пространства, проходит без нас. «В
душе каждого человека, не слишком забитого судьбою, не слишком
оттесненного на низшие ступени духовного существования, пылает фаустовская
жажда бесконечной широты жизни. Кто из нас не испытывал желания жить
одновременно и в своем отечестве, волнуясь всеми интересами своей родины, и
в то же время где-нибудь в Париже, Лондоне или Швейцарии в кругу других, но
тоже близких интересов и людей? Как тяжело думать, что вот, может быть, в
эту самую минуту в Москве поет великий певец-артист, в Париже обсуждается
доклад замечательного ученого, в Германии талантливые вожаки грандиозных
политических партий ведут агитацию в пользу идей, мощно затрагивающих
существенные интересы общественной жизни всех народов, в Италии; в этом
краю, где сладостный ветер под небом лазоревым веет, где скромная мирта и
лавр горделивый растут, где-нибудь в Венеции в чудную лунную ночь целая
флотилия гондол собралась вокруг красавцев-певцов и музыкантов, исполняющих
так гармонирующие с этою обстановкой серенады, или, наконец, где-нибудь на
Кавказе Терек воет, дик и злобен, меж утесистых громад, буре плач его
подобен, слезы брызгами летят, и все это живет и движется без меня, я не
могу слиться со всею этою бесконечною жизнью». (Н. Лосский) Разве не примерно
такое же чувство – только во сто крат хуже – испытывает заживо похороненный,
вспоминая в своем гробу, в котором он может лишь слегка пошевелиться, «о
воздухе и траве наверху»? Мы зажаты со всех сторон необходимостями и
невозможностями: пространственными, временными, психическими. Всё, что нам
осталось – скрести крышку гроба. Слишком мало возможностей открыто для нашего
действия. Воздуху, воздуху!..
Встать и дотянуться до небес, махнуть рукой
так – чтобы Вселенная зашевелилась – кто из нас на такое способен? Мы не
способны остановить даже летящий на нас грузовик. Действия каждого из нас
смехотворного мало меняют. Ну и что, что я написал эту книжку? В лучшем случае
ее прочтут тысяч десять-двадцать человек. Да если бы ее прочитали все шесть
миллиардов, разве что-нибудь изменилось бы в их жизни? Да если бы и изменилось,
то что из этого? Разве бы земля хоть на секунду замедлила бы свой ход вокруг
солнца, разве мигнула бы мне хоть одна звездочка?..
Евангельский рассказ о Лазаре – это рассказ
о каждом из нас. Все мы заживо похоронены, да что там заживо, мы просто мертвы.
Труп, смердящий труп, стиснутый пеленами. Легкое шуршание савана, чуть заметное
беспокойство, звуки слабой борьбы. Вот наша реальность. И внезапно
откатывающийся камень, спадающие пелены, превращение трупа в живого человека,
вещи обратно в личность – это и есть великое чудо грядущего Воскресения.
2. Гора и нора.
Вот так, рассматривая одно – мы подошли к
другому. Вещь не может не иметь границы. Вещь не может не быть замкнута. Человеко-вещь,
труп лежит в гробу. Всем нам суждена вечность на аршине пространства, о которой
сказано в «Преступлении и наказании». Человек в своем нынешнем бытии не может
ни на что претендовать. Он придавлен со всех сторон. Он живет в щели, как
таракан. Он загнан в нору. «Невыносимая тяжесть в груди, удушливые испарения
сырой земли, тесный саван, жесткие объятия узкого гроба, черная, непроглядная
тьма, безмолвие, точно на морском дне»… Но у человека есть и другие
альтернативы. Такие невозможные и такие пленительные, как свет, воздух и трава
наверху для заживо похороненного.
«Испытывать влечение – значит чувствовать
себя исключенным из другой жизни и хотеть проникнуть в нее и занять ее целиком»
(Пруст)
Знаете ли вы, что такое высоты, Альпы духа,
тысячи метров над уровнем моря? Разреженность воздуха, легкое головокружение,
бескрайние просторы, бездонные пропасти, отвесные скалы? Не знаю, как вы, но я
хотел бы жить в горах. Бесконечная легкость бытия открывается в них, просторы
такие, что можно дотянуться до любой точки Вселенной. Можно шагать с вершины на
вершину. Свобода и одиночество удивительные – дух захватывает, всё сжимается
внутри от восторга и трепета.
Однако я всю жизнь проживу в квартире. Но
ведь в квартирах-то и открываются самые великолепные пейзажи, высокогорья духа.
Жить легко, перед Ликом Божьим – вот как надо жить христианину. Высокогорье –
это благородство духа, духовный аристократизм, о котором писал Ницше, а за ним
– Бердяев. Что такое благородство духа? Ни о чем не жалеть и ничего не бояться.
Быть равно благорасположенным ко всем, всему улыбаться, всё принимать. Разве
одиночество – бегство, отрицание всего? Нет, замкнуться в себе, ни на кого не
смотреть, заколотить себя в гроб – это лучшее завершение судьбы вещи, но не
человека. Одиночество – значит, я один стою перед всем, я открыт всему, я
открыт Богу, я не огораживаюсь.
Желание же проникнуть в чужую жизнь и занять
ее целиком, то, что мы обыкновенно именуем любовью, есть знак низости,
неблагородства духовного. Надо быть открытым всему, а не вползать тайком в
щелочку чужого бытия. Тот, кто видит перед собой бесконечный простор, не будет
вползать в чужую жизнь, под чужую кровать.
Жажда власти – тоже плебейское чувство. Даже
раб хочет властвовать. Сам же Ницше пишет об этом. А его «аристократичные»
«белокурые бестии», получается, руководствуются таким же желанием, каким
одержим последний раб. То есть в основе их «аристократизма» лежит рабье
желание. Благородство души – отпустить всех на четыре стороны, благословлять, а
не властвовать. Благородство широкой души – любить своих врагов. Узкая же душа
не может любить даже своих друзей. Богат только тот, кто дарит. Только Плюшкин
собирает по крохам, «аккумулирует» власть.
«Я
странник и скиталец по горам, говорил Заратустра в своем сердце, - я не люблю
долин, и кажется, я не могу долго сидеть спокойно» (Ф.Ницше)
Мы почему-то привыкли счастье считать
критерием истинности. «Главное, чтобы ты был счастлив», говорим мы. Счастье
считают каким-то весовым аргументом против свободы. Мол, лучше быть счастливым,
чем свободным. Счастьем всё оправдывается.
Между тем жизнь как погоня за счастьем есть
величайшая мерзость, какая только может быть. Каждый зверь тащит в свою нору
добычу – орех, червяка, кусок мяса, и так же и человек затаскивает в нору
своего вещного бытия весь мир, когда живет ради счастья. В метафизическом
смысле такое протаскивание сквозь себя мира называется временем. Время всегда
вещно, ему противостоит личностная вечность.
Нора и гора, долина и высокогорье – вот две
альтернативы, два способа бытия, которые человек может выбрать для себя. Первое
– «мир сей», второе – Царство Божье.
Адам, где ты? – зовет Бог в раю. А Адам
спрятался меж деревьев. В последний день люди будут молить камни: закройте нас,
и горы: падите на нас. Они всеми силами будут стараться спрятаться от идущего
на встречу миру Богу. Вся жизнь человека есть прятанье от Бога. В делах, в
развлечениях, в счастье. Желание зарыться, спрятаться, выкопать себе нору – вот
знаки греховного бытия. А когда человек идет на к Богу, открывает Ему двери
своего существа, он поднимается на высокогорье, он входит в бесконечность. Ведь
бесконечность – единственное место, где человек и Бог могут встретиться.
Человек, шагнувший в бесконечность – ничего не боится. Он благороден.
Выкопать себе нору – это замкнуться на себе
или своей семье, тащить туда всё, что ни попадя, сделать свою квартиру, свой
очаг – своим миром. Низвести мир до кухни, спальни и туалета. Или до страны, до
планеты земля, скопления галактик, что абсолютно одно и то же. Помните, в конце
первой главы я рассказывал про одну игру для мобильного телефона? Ну так вот,
человек, вырывший себе нору, и становится ее участником.
И когда Бог позовет такого человека из норы, как позвал Лазаря: «Эй,
Лазарь, гряди вон!», человек норы ему не откроет. Он будет сидеть в своей
«мясистой хатке», он будет умирать и гнить, но всё равно не откроет. А когда
какая-то незримая сила поволочет его, он будет цепляться за стенки, за мебель,
и так и будет сжимать в руке тапочек, ночной колпак, фотографию любимой
девушки. Помните евангельское: «а кто на кровле, тот не сходи в дом и не
входи взять что-нибудь из дома своего; и кто на поле, не обращайся назад взять
одежду свою»? Человек норы как раз и побежит брать свою одежду, собирать
чемоданы и пр. Он и Бога в конце времен встретит с чемоданом. Мол, я готов. Вот
только нести буду не Твой крест, а свой чемодан. А если не успел собрать
чемодан – то будет в панике собирать. Что ему до того, что весь мир рушиться?
Все люди, когда откроются знамения последних дней, будут вести себя двумя
способами, «один возьмется, а другой оставится» - одни будут стоять на кровле,
на балконе, на улице – и смотреть, смотреть, побегут навстречу Богу, а другие
побегут домой, будут паковать чемоданы, побегут в бункера («сокройте нас от
Лица, сидящего на престоле»).
Призыв «оставь всё и следуй за
Мной» означает – брось нору и выйди на свет Божий. Конечно, никто вас не
призывает бросать квартиру и становиться бомжом. Просто в конце, в Конце времен
или вашей собственной жизни – выходите на кровлю, на балкон, будьте тем, кто
возьмется, а не тем, кто оставится. А если духовно жить на высокогорье – то и
на балкон в Конце будет выйти легче.
Авраам по зову Божьему пошел из
дома своего, взошел на гору и занес нож над сыном. Это и значит – он был готов
всё оставить. Ведь Бог не требует от нас жертв, Он сам для нас жертвует. Мы
лишь должны быть готовы принять Его жертву. Когда Христа распяли, кроме горстки
учеников в многолюдном городе Иерусалиме никого это не волновало. Ведь был
праздник, Пасха. Все были заняты праздничными хлопотами. Все спешили домой. Вот
как бы и мы не оказались в таком положении. Бог пришел к нам – а нам нет до
этого дела. Бог умер за нас – а мы празднуем. Бог стучится к нам, стоит на
пороге – а мы не слышим Его тихого зова за стуком вилок и ножей, за криками,
шутками, пьяными голосами, за работающим телевизором, наконец. Мы все мы живем
в квартире, но в то же время мы должны жить на высокогорье. Мы все живем в
шумном мегаполисе, но должны жить в тишине снежных гор. Вам знакомо такое
ощущение? Ночь, мороз, мерцающий снег и абсолютная, звенящая тишина? Вы стояли
на краю пропасти? Вы видели вдали пики горных вершин? Такова и должна быть
жизнь христианина.
Вершина, о которой я говорю, это
не место для «белокурых бестий». Вершина – не место для удачливых, для ловких,
для дельцов – их место внизу. А здесь – только орел на голову на голову нагадит
да колбасу украдет преподло. Да, знание какого-то предела нужно и здесь. Нельзя
доводить до того, чтобы тебя приезжала снимать со скалы пожарная команда. А в
остальном – мудрость вместе с удачливостью можно оставить тем, кто внизу – она
им больше пригодится. Пропал всякий день, в котором я не танцевал, говорил
Заратустра. А помните, что делал в горах Сьерра-Морены Дон-Кихот? Разве его
бешеные скачки не есть что-то сродни танцу Заратустры?
Нельзя бояться быть смешным,
нельзя бояться смеяться. И лишь смеющийся выдержит насмешки. Дон-Кихот не
смеялся. Заратустра смеялся золотистым смехом. Но ведь Дон-Кихот явил
величайшее мужество – он выдерживал насмешки. И ведь лишь тот, кто смеется сам,
способен выдержать насмешки. Что из этого следует? А то, что Заратустра только
в долине кажется какой-то противоположностью Дон-Кихоту. На краю пропасти, в горах
Заратустра и Дон-Кихот оказываются одним лицом.
Всё выше сказанное о человеке
норы можно обобщить как
Есть две великие очевидности:
человек смертен и есть Бог. А люди живут, как будто они бессмертны и как будто
Бога нет. Даже те, кто называет себя христианами.
Как те, кто не поверил даже в свою смертность, могут поверить в Бога? А
ведь люди не приняли очевидности своей смерти. Это значит, что они живут, не учитывая того, что умрут. Спросите
себя: а что в моей жизни изменилось от моего знания о предстоящей смерти? Да
ничего. Мы живем точно так же, как если бы нам предстояло прожить еще десятки
миллионов лет, то есть исходим из потенциально неисчерпаемо долгого бытия на
земле. Мы воспринимаем смерть не как очевидность, а как какое-то внешнее знание
о ком-то, но только не о себе самом. Мы не можем в этом вопросе смотреть
изнутри себя, мы как бы самоотстраняемся. Мы не впустили сознание нашей
смертности внутрь себя, оно остается где-то за порогом: такая-то травинка
завяла, такой-то (а не я!) умрет. Здесь мы почему-то смотрим на себя со
стороны. Проведите мысленный эксперимент. Представьте, что в ту комнату, где вы
читаете эту книгу, врывается какое-то чудовище или просто тот, кто здесь не
должен быть – президент России, космонавт и пр. Фантазируйте, думайте, как вы
будете бороться с чудовищем, разговаривать с президентом и т.п. Погрузитесь на
мгновение в ваши фантазии. И потом проанализируйте их. И вы поймете, что хотя
вы и представляли себе всё происходящим как бы в вашей комнате и как бы с вами,
но ни на одно мгновение не соотносили ваши фантазии с действительной, здесь и
сейчас, комнатой, и с вами как с реальным, а не с условным лицом. Вы «не
примерили» их на себя. Здесь срабатывает механизм психологической защиты. Если
бы вы всякое неприятное событие «примеривали» бы на себя, то постоянный накал
эмоций – ужаса (в мою комнату из-за этой двери действительно ворвется
чудовище), гнева и т.д. просто сжег бы вас изнутри. Такой механизм срабатывает
и в отношении смерти. Вы можете представить, что вы (как бы вы!) умрете, можете
даже представить себя лежащим в гробу, представить, какой памятник будет стоять
на вашей могиле - но все эти мысли будут
всегда отстранены от вашего реального я. Умру «как бы я», а не я. Всё
произойдет с моим двойником, а не со мной.
Но нет, я, именно я должен буду умереть, прекратить всякую деятельность
на земле. Я, именно я умру, может быть даже завтра – и не пойду больше на
работу. Да, вот как я возьму отгул – и не пойду на работу, вот так умру – и
тоже никуда не пойду. Реальность смерти и реальность отпуска сопоставимы. Очень
редко люди так воспринимают смерть. Иначе бы они постоянно испытывали смертельный ужас.
Очень интересно проследить, как ребенок вдруг однажды осознает реальность
того, что он сам, его мама (а не кто-то там на стороне) обязательно и неизбежно
должен будет умереть. Лично я не помню такого момента в своем детстве. Но я
знаю историю из чужой жизни. Маленькая девочка, лет пяти, бежит вместе с
другими детьми вместе с воспитательницей, спасаясь от наступающей грозы.
Темные, сгущающиеся тучи. Ветер, какой бывает перед грозой. И вдруг бегущая
девочка понимает, что и она должна будет умереть. И ее охватывает ужас. Сейчас
этой девочке за семьдесят. Она, безусловно, не забыла той мысли, что пришла к
ней во время грозы много лет назад. Но ужаса по этому поводу она не испытывает.
Почему? Да потому, что сработал защитный механизм. В момент ужаса от девочки
как бы отделился ее двойник, «как бы девочка», она и отнесла к нему предстоящую
смерть. А не к себе. И ужас прошел. Ведь он состоял в том, что не кто-нибудь, а
она, бегущая от грозы, с той же долей реальности умрет, с какой сейчас бежит.
Человек, принявший очевидность смерти внутрь себя, незримо отличается от
других. То ли выражение лица какое-то особое… Ведь в толпе людей на вокзале
всегда можно отличить тех, кто уедет, от тех, кто останется еще до того, как
поезд пришел. Можно сказать, что человек, который принял в себя очевидность
смерти, это тот, кто собирается уехать. Пусть поезда еще не видно, пусть поезд
ходит нерегулярно. Но такой человек знает, что поезд обязательно придет – и он
обязательно на него сядет. Те, другие люди, для которых смерть не очевидна,
тоже, конечно же, сядут на поезд. Но произойдет это как-то сумбурно.
Представьте, что вы ждете поезда на вокзале. Поезд не стоит долго. И
потому вы не раскладываете своего чемодана. Ведь поезд придет – может, через
минуту, а может, через час, и как вы тогда сумеете собраться. А те, кто вроде
бы знает о приходе поезда, но как-то не «прикидывает» это на себя, они
распаковывают чемоданы, вытряхивают все вещи, чтобы найти зубную щетку на дне,
идут чистить зубы… А тут и приходит поезд. «Распаковавшиеся» бросаются к
чемоданам, на ходу кое-как пихают в них вещи, бегут к поезду, половину оставляя
на дороге. А те, другие, спокойно берут свой небольшой кейс – и идут туда, куда
должны идти. Или вообще идут без вещей. Ведь для тех, других, принявших в себя
очевидность, существует всего две альтернативы: не распаковывать чемоданов, не
развертывать своей деятельности в миру, делать возможно меньше, не иметь
никаких мирских интересов. Это путь монаха. Второй путь – разложить чемодан,
взять, что нужно, при этом, однако, понимая, что как только придет поезд – все
разложенные вещи надо будет без жалости бросить, а не собирать их впопыхах.
Таково отношение к жизни христианина, «живущего в миру». Подумайте, сколько у
вас дел намечено, сколько у вас интересов – и как только придет смерть, надо
будет всё это бросить. Бросить без сожаления.
Однажды июльской ночью я видел с балкона горизонт и сверкающие на нем
зарницы, вспышки света. Я подумал – « а вдруг завтра судный день?». Так, на
минуту представил. И меня охватил ужас. Нет, не потому, что я «испугался»
Судного дня. А потому, что я вдруг осознал, что я не хочу, всем своим
существом, мыслями, помыслами, Судного дня – то есть не хочу Грядущего
Пришествия Христова, преображающего мир. Ведь я еще столько наметил в мире. То
есть я не хочу прихода Господа на землю. Потом, через столетие - да, но не
завтра. То есть мое отношение к Богу греховно: грядущий в конце времен Господь
не радует, а пугает меня. Я не хочу Его пришествия. Я хочу спрятаться,
замкнуться на себе и своих делах – а Бог пусть подождет… Нет, не таково
отношение христианина. Смерть? Парусия? Да, я приму их, даже если они наступят
хоть завтра. Подобное отношение возможно лишь при готовности бросить все дела,
как бы они были ни важны. Делать, в то же время имея силу оставить делаемое и
уйти – вот христианский подход.
Теперь понятно, как то, что сказано про людей, ждущих поезд, и людей,
забывших про него, соотносится с теми, кого «возьмут», кто на горе, на балконе,
и тех, кого «оставят», кто в норе. Только осознав свою конечность в мире, можно
открыться бесконечности. Ведь смерть –
конец конечного и начало бесконечного. Если конечное будет всё длиться и
длиться – то бесконечное никогда не наступит. [1]
Надо, приемля очевидность смерти, избежать крайностей «смертобожества».
Принять очевидность смерти – вовсе не значит злорадствовать по поводу того, что
«все умрут». Вы помните историю про пономаря в «Записках Пиквикского Клуба»?
Пономарь был очень злым и одиноким человеком. Было Рождество. Все радовались и
веселились. И только пономарь был зол. Он ходил под светящимися окнами и
распевал песенку, общий смысл которой сводился к тому: «веселитесь-веселитесь,
вы все равно все умрете и достанетесь червям». Он злобно ударил своим фонарем
пробегающего с радостными криками мальчика. Потом, когда ему надоело петь, он
пошел на кладбище, сел на какое-то надгробье и стал там выпивать. Но тут
подземные духи схватили его, хорошенько отдубасили, утащили в свое подземелье и
там сделали ему внушение. Они представили его взору картины человеческого
счастья и человеческого горя, которые он просто не хотел замечать за своим
злобным «все умрете». Под утро духи отпустили пономаря, и он стал добрейшим и
приятнейшим человеком.
Историю про пономаря мне напомнила одна книга архимандрита Рафаила –
«Умение умирать или Искусство жить». Там он, например, предлагает представлять
лицо любимой женщины, изъеденное червями, каким оно станет после смерти… Да,
иногда так не хватает подземных духов…
Необходимо осознать очевидность смерти. Но злорадствовать по этому поводу
нельзя. Просто сознание своей смертности придает как бы новое измерение всем
земным реалиям, размыкает их в бесконечность.
Есть еще и вторая очевидность, очевидность существования Бога, Того
Другого, К Кому мы можем обратиться и всегда будем услышаны. Для многих
христиан Бог не очевиден. Они не ощущают Его как Другое Ты, как живую Личность.
Что изменится, если Бог вдруг уйдет из их жизни, сокроет Свой Лик? Они этого
просто не заметят. Если исчезнет уверенность в правоте своей веры – конечно,
душа будет поколеблена. Исчезнет уверенность в осмысленности своей жизни. Но
ведь дело не только в осмысленности собственной жизни. Часто христианин имеет
веру, но не верует, то есть остается один на один со своей верой, а не
предстоит перед христианским Богом. Вера как личностная связь человека с Богом,
а не как комплекс убеждений, и есть очевидность существования Бога.
Жить, как будто Бога нет, как будто Бог – явление «культурное», как будто
Бог исчерпывается человеческим отношением к Нему, жить, как будто никогда не
умрешь… Это и есть два основных принципа человека норы. Он замкнулся в себе и
на себе. На своем мире. Другого он
знать не хочет.
Никогда не любил я пионерских лагерей. Пионерский лагерь – это маленькая
тоталитарная система. Подъем и отбой по звонку. Все едят в одной столовой, спят
в одном месте. Все обязаны участвовать в каких-то мероприятиях, которые
администрация считает занимательными. Но больше всего в пионер. лагерях меня
угнетало полное отсутствие личного пространства. У тебя нет ничего своего.
Каждый может залезть в твою тумбочку. Рядом с твоей кроватью стоят еще
двадцать. Ты у всех на виду. Достояние одного сразу становится достоянием всех.
Наличие личного пространства, комнаты, помещения, где ты живешь один,
можешь остаться один, можешь разложить свои вещи как тебе хочется и постелить
кровать так, как тебе удобно, когда угодно лечь спать и когда угодно
проснуться, повесить на стенку то, что тебе хочется, и еще сотня подобных
мелочей – эта, казалось бы, малость (разве всё перечисленное – уж такая большая свобода?), эта малость есть непременное
условие противостояния тоталитаризму, 9/10 твоей свободы. Поселить человека в
коммуналке (=коммуне), в лагерном бараке, в казарме – основное средство его
сломать, сделать невозможным всякое свободомыслие и свободолюбие. Недаром в антиутопиях,
произведениях, показывающих торжествующий тоталитаризм, показано разрушения
личного пространства человека. Вспомним дома со стеклянными стенами у Замятина
и телекраны Оруэлла.
И здесь, казалось бы, самое время выдвинуть серьезнейшее возражение против
всего, что было сказано про человека норы. Может быть, вытаскивание человека из
норы означает его подчинение мировому тоталитаризму, и, наоборот, наличие норы,
неприкосновенной комнаты – гарантия свободы? Может быть, человек горы
становится наиболее уязвимым для тоталитаризма?
В том-то и дело, что свобода и тоталитаризм не противостоят как
комната-разрушение комнаты. Тоталитаризм вовсе не отрицает комнату, он лишь
раздвигает ее стены. Он хочет поселить к вам в квартиру еще сто человек и,
наоборот, вас подселить еще к кому-либо. Тоталитаризм хочет весь мир, или, по
крайней мере, всё общество превратить в одну огромную комнату, которой мог бы
управлять сидящий в ее углу вождь («смотрящий»). Он отрицает маленькие комнатки
во имя одного большого барака. Но какая разница – свести ли человеческое бытие
до быта индивидуального или до быта коллективного, заставить его запихивать в
чемодан не только свои вещи, но вещи всей коммуны?
Выход из норы не означает вход в барак, то есть в бОльшую нору. Выход из
норы, если это только выход, а не странствование из норы в нору, является
выходом из любой системы, из любого тоталитаризма, из любой комнаты. Это выход
вверх, а не вбок, не вправо и не влево.
Выход из норы – не разрушение личного пространства, а изменение самой личности,
после которого она начинает задыхаться в комнатах, она рвется в бесконечность и
ее и только ее она хочет видеть своим личным пространством, она начинает жить
на горе, чтобы видеть всё.
Нора и тоннель – между ними нет принципиальной разницы. В нору может
проползти мышь, а в тоннель – поезд. Но ползают и там, и там. Так что именно
человек норы более всего незащищен перед тоталитаризмом. Он может пойти на
любые компромиссы с системой, только бы сохранить свое существование на земле.
Человек норы (= человек места, мещанин) ближе всего к человеку коллективному.
Человек норы, которому хочется бесконечно длить себя, не выходить из гроба,
охотнее всего соглашается признать себя частью коллектива. Влившись в
коллектив, он чувствует себя бессмертным. О «коллективном человеке» мы еще
скажем чуть подробнее.
Собственная комната нужна каждому. Ведь из маленькой комнаты выход найти
легче, чем из огромного барака. В комнатах живут и люди норы, и люди горы. В
бараках же живут только рабы.
Бердяев видит в Ставрогине истощение от безмерности. Он не может
остановиться ни на чем конечном, ни на какой идее, ни на каком поведении – ему
всего мало, ему мир тесен. Он стремится к бесконечности. Бердяев оправдывает
Ставрогина.
Ставрогин – это один из тех мерцающих болотных огоньков, которые
сманивают в трясину тех, кто стремится к «беспредельному житью» человека горы.
Разве стремиться к бесконечности – значит жить, как Ставрогин? Бердяев забыл о
конце Ставрогина. А это очень важно. Помните, как гражданин кантона Ури висит
на намыленном шнурке в комнатке под крышей? Стремление к бесконечности,
безмерность духа – и намыленный шнурок и каморка. Не очень-то вяжется.
Ставрогин – являет собой не стремление к безмерности, а одержимость бесами.
Бесовщину. Бесы крутят и кружат Ставрогина. Он много, очень много пробежал,
перепробовал и праведность, и разврат. А из комнаты, из норы так и не выбрался.
Всё бегал по кругу.
Другой персонаж Достоевского, «ближайший родственник» Ставрогина –
Свидригайлов. Свидригайлову кажется вполне справедливой идея о вечности как о
«баньке с пауками». Да, и для Свидригайлова, и для Ставрогина такая вечность
подходит. Место трупа – в гробу. Безмерность Свидригайлова и Ставрогина –
мнима, она есть бесконечность меоническая, бесконечность иллюзий. Такая
бесконечность – как пивная пена – сначала поднимается над стаканом, а потом, на
минуту отвернулся, а от пены-то осталась одна лужица на дне. Вот так и от
безмерности ставрогинской остается одна комнатка под крышей да намыленный
шнурок.
И как бы от нашего человеческого прогресса, от космоса, от долголетних
перспектив и глобальных проектов ни осталось того же. Имеющий уши да слышит!
3.
Птицы и муравьи.
Свободу, спроецированную на реальности человеческого существования, можно
понимать как легкость бытия. Легкость бытия? Я не отягощен никакой извне
полученной «природой», я могу определять свою сущность как хочу, я всецело
проницаем для себя самого. Не мной распоряжается мой багаж, а я своим багажом –
у каждого человека он есть, тут уж ничего не поделаешь. На всякое свое «не
могу» или «очень хочу» надо смотреть только как на багаж, осознавая его
относительность. Легкость бытия – это маневренность в жизни и свобода
распоряжаться собой. Кто лучше всего владеет своим телом? Танцор и птица.
Неслучайно Заратустра говорил о танцующем духе. Парящая птица обладает такой же
свободой. Стоит ей только чуть махнуть крылом – как она уже в совсем другом
воздушном потоке, совсем над другими местами пролетает. Ведь в горах и могут
жить только птицы. Только люди с легким телом и легкой душой. Иначе сползешь
вниз. А люди норы только ползают. Это вовсе не говорит об их «низменности», а
только о совершенно другом способе бытия. Чушь, что человек горы не испытывает
никаких желаний, для него нет ничего невозможного. Вот стоит он, гордый и
презрительный, чуждый земным тревогам, как какой-нибудь байроновский герой, и
взирает сверху на «людишек», живущих «мелочными интересами»… Вовсе нет. По
своим душевным состояниям человек горы полностью идентичен человеку норы. Он
примерно того же хочет, он примерно того же не может, того же боится. Просто
человек горы несколько по-другому относится к своим душевным состояниям. Он не
воспринимает их как последнюю и безусловную данность, «раз и навсегда». Вот
человек норы, скажем, влюбился. Он носится со своим чувством любви как с
истиной в последней инстанции, он действует так, как если бы влюбленность его
существовала «раз и навсегда». То есть пришла к нему и сказала: «Теперь я –
главная реальность твоего существования, теперь я тебя определяю». И человек
начинает бегать со своей любовью. И так со всем – с обидой, с радостью, со
злобой… Мы называем это непосредственностью, искренностью. Но разве нельзя их с
тем же правом назвать и излишней доверчивостью? Человек слишком верит своим
чувствам. Он придает им слишком большое значение. Под чувствами здесь
понимается не только чувства в обычном понимании этого слова: «чувства» принято
противопоставлять разуму. Нет, чувства – вообще всё душевные содержания.
Разумная убежденность и логично продуманное решение в той же степени относятся
к ним, как и абсолютно спонтанный испуг и какой-то подсознательный аффект.
Человек горы наполнен теми же душевными содержаниями, что и человек норы,
держит в руках такой же чемодан. Просто относится он к нему по-другому. Что
сегодня казалось разумно продуманным, завтра может показаться глупостью, любовь
могла и не возникнуть, а если и должна была возникнуть, то не сама по себе, а
по таким-то и по таким-то причинам, которые надо разыскать; моя сегодняшняя
озлобленность на такого-то человека вызвана скорее не тем, что он «плохой» и
меня «обидел», а тем, что я испытывал потребность на кого-то позлиться. Таким
образом, у человека горы всякое душевное состояние сопровождается еще сознанием его отменимости. Вместо этого
состояния могло бы наступить совсем другое – и во мне от этого всё равно
принципиально бы ничего не изменилось. Человек горы не относится к своим состояниям «всерьез», и даже если он
следует им, то всегда помнит о возможности альтернативного пути и
альтернативных состояний. На всякое состояние, пришедшее к нему и претендующее
на абсолютное определение его действий, он смотрит с улыбкой. Человек горы
всегда оставляет между собой и своим состоянием некий зазор, не давая состоянию
прорастать в себя. Это дает возможность для маневра. Небо не должно ложиться на
землю. Между небом и землей должно оставаться место для полета. Свобода, как
она возможна для нынешнего человека, это парение в пространстве между собой и
своим. Мое не смыкается со мной самим.
Человек норы переходит из комнаты в комнаты, из определенности состоянием
А в определенность состоянием В. Человек горы тоже ограничен ими, но не
ограничивается в них. Человек норы ползает от состояния к состоянию. Человек
горы парит над ними, но это не значит, что он к ним не причастен.
Вся христианская аскетическая литература строится на различении своего и
себя. Я не тождествен своим состояниям. Я – как вершина горы, а они – как
облака, которые ходят у ее подножья. Взгляд монаха и христианина вообще – это
взгляд с вершины.
«Таким образом монах, как бы искусный рыболов, с апостольским искусством
высматривая пищу себе в глубине своего спокойного сердца, с напряженным и
непоколебимым вниманием ловил плавающие стаи помыслов и, как бы с выдающейся
скалы тщательно всматриваясь в глубину, точно различал, какую рыбу он должен
привлекать к себе и употреблять в свою пользу, а какую, как худую и вредную,
отвергать, пренебрегать ею». (преп. Иоанн Кассиан Римлянин). Человек горы может
встать в позицию над собой. Но может, как с высокой скалы, смотреть на
психические состояния (мысли, аффекты и пр.), охватывающие его, не отождествляя
себя ни с одним из них. Это не «я влюбился» (я, моя воля = любовь), а ко мне
пришло такое состояние, это не я разгневался, а гнев почему-то охватил меня, это
не я решил, а сработали какие-то психические механизмы, и нечто вдруг
представилось мне логически выверенной мыслью… Подобная установка, установка
рыболова, и дает человеку максимальную свободу, оставляя место для маневра,
давая возможность выбрать одно и отбросить другое.
Кстати сказать, подобная христианская установка внутреннего странничества
(взгляд на свои состояния не как на определяющие, а как на случайных
попутчиков), установка различения себя и своего, и сделала возможным всю
современную психотерапию. Невозможно себе представить человека архаики, которой
бы занимался психоанализом. Он слишком врос в себя, он слишком целен.
Психоанализ возник на Западе, он вырос из христианских оснований западной
цивилизации. Другое дело, во что психоанализ вылился. А вылился он в очередное
занятие человека норы. Ведь он, хотя и использовал один из инструментов
христианского сознания, он отверг все остальные. Психоанализу и психотерапии
осталось лишь манипулировать состояниями человека. Если христианин смотрит в
себя как в озеро с рыбой и что-то в себе высматривает, а затем что-то
отлавливает и что-то отбрасывает, то только затем, чтобы в следующую минуту
оторвать глаза от себя и обратить свое лицо к Богу. Психоанализ же – занятие
человека безрелигиозного, занятого лишь одним собой. Такой человек никогда не
поднимет голову. Он как нарцисс будет вечно склонен над озером своих состояний.
Шея затечет, руки, которыми он уперся в берег, занемеют. Он так и превратится в
статую, статую, стоящую на коленях перед собой же.
Человек норы ползает. Он – существо социальное, то есть главное в нем
определяется социальными связями. А каков социум, как, впрочем, и всё в мире,
искаженное грехом – мы видели. Социум = общество трупов в «Бобке» = царство
средств = муравейник. Человек норы – рачительный хозяин. Он, как, впрочем, и
всё муравейное сообщество, хочет как можно более долго длить свое существование
на земле (чтобы Бог никогда не пришел, чтобы Богу просто не осталось места).
Человек норы делает запасы. Он строит на века. Вот уж кто не оставит своих
чемоданов и не выйдет, в Конце Всего, навстречу идущему Господу. Муравейник –
идеальный способ для всех муравьев замкнуться на себе. Скрыть свое лицо.
Сделаться вещью, функцией.
Вот почему люди горы, вырвавшиеся из царства средств, не очень-то жалуют
муравьев. «С муравейника достопочтенные муравьи начали, муравейником, наверно,
и кончат, что принесет большую честь их постоянству и положительности. Но
человек существо легкомысленное и неблаговидное…» («Записки из подполья»).
“…Муравьи не нравились святому
Франциску, как другие живые существа, из-за великого усердия, какое есть у них
собирать и складывать зерна на время зимы. Он говорил, что птица нравится ему
больше, потому что не собирает ничего в один день для другого…” («Цветочки
Святого Франциска Ассизского»).
«Превзойдите мне, о высшие люди, маленькие добродетели, маленькое
благоразумие, боязливую осторожность, кишенье муравьев, жалкое довольство,
“счастье большинства!” И лучше уж отчаивайтесь, но не сдавайтесь!» («Так говорил
Заратустра».)
Итак, муравей – вот один способ человеческого существования. Птица –
другой. Именно любовь к птицам роднит Заратустру со всей христианской
традицией. Только в долине Заратустра – враг христианства. На вершине, где
живут одни птицы, Заратустра обращается в еще одного его провозвестника:
«Вскормленный скудной, невинною пищей, готовый и страстно желающий летать и
улетать – таков я: разве я немножко не птица! И особенно потому, что враждебен
я духу тяжести, в этом также природа птицы…» «Вы смотрите вверх, когда вы
стремитесь подняться. А я смотрю вниз, ибо я поднялся. Кто из вас может
одновременно смеяться и быть высоко? Кто поднимается на высочайшие горы, тот
смеется над всякой трагедией сцены и жизни».
А вот что пишет св. Макарий Великий: «Как птица, когда летает в высоте,
не имеет забот, не боится ни ловцов, не хитрых зверей и, паря высоко, над всем
посмеивается; так и душа, прияв крила Духа и воспаряя в небесные высоты всего
выше, над всем посмеивается». Разве Заратустра не повторяет его слов?
Муравьи тащат по крохам в свой муравейник. Суетятся. И в самом деле, если
каждый притащит по крохе – будет куча. Человек превратился в кучу соринок, в
тюфяк, набитый соломой. Человека отныне можно разложить по соломинке,
представить как совокупность психических актов и физических состояний. У него
нет единоустремленной воли, которой он смог бы собрать себя.
Об измельчании человеческой природы писал Ницше. О крохоборстве. Хорошо,
нет больших пороков. Но ведь нет и больших добродетелей. Если век ХХ ознаменовался
самыми кровавыми за всю историю злодеяниями, то только потому, что вождями в
нем были люди до ужаса плоские и мелкие. Крохоборы. Вспомните про прокрустово
ложе. А если такое ложе сделает по своим меркам человек-муравей? Чем мелочней
человек, тем больше он должен будет состругать, обрезать и выпустить крови,
чтобы втиснуть в свои мелочные рамки мир или государство. Гитлер и Сталин –
образцы пошлости и мещанства. Их пороки были пороками муравьев, а не титанов.
Вот почему они и пролили столько крови.
Человек распался на крохи. Он выгадывает себе маленькие полезности. У
него нет единоустремленной воли, которой он смог бы собрать себя. Он стал как
муравей. «Достойным презрения кажется всякий, кто постоянно заботится, вздыхает
и жалуется, а также кто собирает малейшие выгоды», говорил Заратустра.
«Взгляните на птиц небесных: они
ни сеют, ни жнут, ни собирают в житницы; и Отец ваш Небесный питает их. Вы не
гораздо ли лучше их?» (Мф. 6:26)
Даже атеизм стал сейчас похожим на крохоборство. Человек торгуется с
Богом, отстаивает одну за одной свои маленькие выгоды: «свободная любовь»,
телячьи радости, земные бесконечности, «здоровая совесть» – как это мелочно.
Современный атеистический гуманизм защищает не человека, а муравья. Он защищает
человека, который не хочет быть человеком, а довольствуется тем аршином
пространства, в который он заколочен. Современный гуманизм начинает и
заканчивает муравейником. Общество – всё. Процветание, прогресс общества.
Индивидуум еще должен быть счастлив, что ему предоставили возможность
поучаствовать во всём этом.
Человек, открывшийся на встречу бесконечности, уже не укоренен ни в чем.
Вернее, он, конечно же, не теряет связей ни с социумом, ни с окружающим миром.
Но он никак не определяется в своем существовании этой связью. Человек почвы
(=человек норы) не может жить без гарантий, ему надо удостоверится во всем.
Человек почвы нерасторжимо вплелся в ткань мирового бытия. Он бесконечно тяжел.
«Ему нужны даваемые привычкой прочность и устои. Но созревший дух
презирает эти костыли. Ему надоело пресмыкаться на земле, он отрывается от
«родной» почвы и уходит ввысь, вдаль, в бесконечное пространство». (Лев Шестов)
Вот каков, кстати, главный смысл всех произведений Шестова, в том числе и
процитированного только что «Апофеоза беспочвенности» - не спор с разумом, он
того не стоит, чтобы с ним столько спорить, достаточно лишь немного прикрикнуть
на него, а провозглашение великой беспочвенности и легкости человеческого
бытия. Невыносимой, раздирающей, радостной легкости бытия. Вы помните главы в
«Войне и мире», описывающие смерть князя Андрея? Это одно из самых сильных мест
во всем романе. Князь Андрей «испытывал сознание отчужденности от всего земного
и радостной и странной легкости бытия. Он, не торопясь и не тревожась, ожидал
того, что предстояло ему. То грозное, вечное, неведомое и далекое, присутствие
которого он не переставал ощущать в продолжение всей своей жизни, теперь для
него было близкое и – по той странной легкости бытия, которую он испытывал, -
почти понятное и ощущаемое…» Только сейчас князь Андрей понял, наконец,
истинный смысл слов «Птицы небесные ни сеют, ни жнут, но Отец ваш питает их».
Если бы меня попросили двумя словами сформулировать общий дух Евангелия,
я бы ответил: легкость бытия. Да, только это. Почему не любовь? Ведь обычно
словом «любовь» принято описывать сущность учения Христова.
Любовь была и до Евангелия. Любовь бывает разная. Богини любви были и в
древнем мире. Евангельская любовь немыслима без евангельской легкости бытия.
Любовь ведь бывает и тяжелая, врастающая по колено или даже по грудь в почву
быта. Любовь, которая сводится к воспроизведению
социальных связей. То есть до меня были мужья и жены, и своей любовью я лишь
воспроизвожу (радостно, с сознанием исполненного долга) эту модель, создаю еще
одну супружескую пару. Всё как у людей… Очень много верного про легкость бытия
сказано у Кундеры. Легкость бытия бесконечно пугает человека. В состоянии
беспочвенности человек чувствую себя «как-то не так». Только бесконечным
повторением того же, воспроизведением социальных моделей (в любви), обрядов (в
религии) и т.д. человек может обрести желаемую почву, и, первый раз живя в
мире, чувствовать свою связь с прошлым, чувствовать, что он живет не первый.
Ведь единичное, уникальное – слишком невесомо и неощутимо для человека норы…
Ценно только то, что воспроизводит и повторяет что-то всеобщее.
Абсолютно верно здесь обращение Кундеры к идее «вечного возвращения»
Ницше. Уместно вспомнить также мысли Элиаде по этому поводу. На «тяжелом
бытии», на вечном воспроизведении архетипов строится вся жизнь языческого
человека. Я совершаю то-то потому, что все мои предки это совершали, а предки
совершали это потому, что так в изначальные времена поступил какой-нибудь бог
или культурный герой. Во всем (в семейных отношениях, в хозяйстве) архаичный
человек повторяет какие-либо архетипы. И только так он привязывается к почве.
Всё язычество строится на отрицании личности как таковой, на сведении человека
к роли средства. Идея «вечного возвращения», как мы уже говорили, у Ницше тоже
вытекает из его имперсонализма. Таким образом, «тяжесть бытия» (=нора)
противостоит личности.
А христианство как абсолютно новое свое содержание принесло именно
самоценную личность. Отсюда – легкость бытия как евангельский идеал. Птица, а
не муравей. Вот как мы незаметно из «практической этики» вынырнули к идеям
«этики теоретической».
Легкость бытия – как сознание принципиальной отменимости собственных
состояний (в противоположность тяжести бытия, которая есть как раз сознание
неотменимости, сакральности своего, так как человек норы в своей жизни не может
не воспроизводить священные архетипы тотального целого) связано и с пониманием
своей конечности в мире. Только тогда, когда князь Андрей понял неотвратимость
смерти, он почувствовал легкость бытия. Осознать неотвратимость Конца можно не
за два дня до смерти, как князь Андрей, а за десятки лет до нее. Ведь «всякий
знает, что не навсегда же мы осуждены жить в этом мире. Но страх мешает нам
прямо сказать себе это» (Продолжение выше приведенной цитаты Шестова). «Память
смертная» вовсе не сопровождается какой-то угнетенностью, подавленностью,
злорадством пономаря. Наоборот, на место подавленности приходит легкость. В
противном случае мысль о смерти есть лишь одна из модификаций обыкновенного
«почвенного» сознания.
«Я должен буду уйти, я здесь не
навсегда» - вот основное содержание «памяти смертной». «Память смертная» не
позволяет человеку сделаться духовным домоседом, почвенником, человеком норы.
Она делает из человека странника. В посланиях апостолов идея «странника и
пришельца», которым должен быть каждый человек веры, упоминается неоднократно.
Странничество – не груз, взваленный на человека, а благодатный дар, данная ему
от Бога легкость бытия.
Вам знакомо чувство человека, идущего ранним утром по незнакомому городу,
по незнакомой деревне? Легкий холодок, далекий лай собак, покрикивание петухов,
дед, едущий на велосипеде, поднимающееся солнце… Бесконечно легко и бесконечно
радостно. С улыбкой смотришь по сторонам. Никого не осуждаешь. Улыбнешься
красивой женщине, улыбнешься пьянице, перекинешься двумя словами с деревенской
старухой. О какой «мироотрицающей угрюмости» может идти речь? Наоборот, ты
открыт всему миру. И весь мир смотрит на тебя.
Взгляд странника противоположен взгляду дельца, человека норы, блюдущего
свой интерес, выгадывающего маленькие пользы. На мир он глядит из своей норы.
Неудивительно, что мир для него умещается в маленький кружок и небо становится
с «овчинку». Человек норы вечно озабочен, он в мире ищет средств, для него нет
мира как цели. Идя по деревенской улице, он будет выискивать глазами, как
Плюшкин, веревочку или гвоздик. Между ним и миром стоит его, человека норы,
выгода. Он не задумывается над тем, что в один прекрасный миг, в миг его
собственной смерти, всякая выгода в мире станет неактуальной. Связь человека и
мира порвется. Мир станет сам по себе, и человек – сам по себе. А человек норы
никогда не любил мир сам по себе, а только как средство для собственных целей.
Да и мир отвечал человеку норы тем же, он сделал его частичкой, средством для
космических процессов. Поэтому «мир, в котором меня нет» для человека норы
станет приговором. Такой человек окажется никому не нужным.
Каждый из нас связан какими-то интересами. Даже став странником в прямом
смысле, нельзя не заботится о корке хлеба. Каждый из нас чем-то связан, кому-то
обязан, от кого-то вынужден что-то требовать. Но можно погрузиться в этот
«жизненный поток», а можно стать как бы над ним. В позицию наблюдателя.
Надо глядеть на мир с балкона. Кто-то проходит под твоим балконом,
плачет, кричит, смеется, а ты наблюдаешь. Всё интересно. Всё надо принять.
Всякий опыт. Только человек горы может принять всё, не размазавшись, тем не
менее, по всему. Обычно нам интересно только то, что касается нас. Поэтому, например,
нам гораздо интереснее говорить с сотрудником по работе (разные сплетни,
новости и т.д.), чем с каким-то незнакомым человеком, хотя, казалось бы, всё
должно быть наоборот. Ведь у незнакомого человека, живущего другой жизнью, всё
так не похоже на тебя. А у коллеги жизнь похожа на твою.
Нам интересно только то, в чем мы заинтересованы. Нам чужд бескорыстный
интерес странника, которому всё интересно само по себе, а не потому, что
потенциально может послужить средством для его целей.
Закону человека норы подчиняется вся наша жизнь. Даже то, что мы называем
любовью. Любовь – это постоянный поиск общих интересов. Общие экзамены, общая
учеба в одном институте – вот с чего любовь начинается. Потом – общая работа.
Наконец заводится ребенок – как общий интерес на долгие годы вперед. Просто так
человек нам не интересен. Нам интересно только что-то «общее», то, в чем мы
совпадаем, а точнее, в чем другой человек повторяет меня же. Мы реализуем себя
же через других.
Только став посторонним, можно научиться любить. Любить «просто так», а
не для себя. Только свободный человек может позволить себе роскошь жить просто
так, в том числе и любить. Он ни от чего не зависит, ему ничего не нужно. Это
значит, его потребности (материальные, эмоциональные – а они есть и каждого) не
определяют его связь с миром. Связь с миром определяется исключительно любовью
и свободой. То есть мир видится не инструментально (набор инструментов и
средств, из которого надо уметь вытащить нужное), а телеологически (телос –
цель). Любовь не совместима с нуждой. Можно любить только то, что не нужно. А
то, что нужно, можно лишь использовать, подменяя другого собой. Бескорыстный
интерес к миру и другому человеку (чуждый корысти «личного спасения» - я люблю
ближнего, чтобы угодить Богу - или жажды наживы – я люблю, потому что мне это
выгодно) – это жизнь просто так, вне норы, лицом к миру и человеку. Жизнь
просто так – и есть легкость бытия.
Открытость всему, личностное, а не вещное (функциональное) отношение к
людям, несовпадение себя и своего, заинтересованность во всем ради всего же,
сознание конечности в конечном и обращенность в бесконечное – вот какими
словами можно охарактеризовать христианское отношение к миру.
«Снова нашел я своего старого демона и заклятого врага, духа тяжести, и
все, что создал он: насилие, устав, необходимость, следствие, цель, волю, добро
и зло». (Так говорил Заратустра»). Тот дух тяжести, о котором говорит
Заратустра, тот, от кого пошло добро и зло, насилие и необходимость – это
библейский змий, дьявол. Начало тяжести – дьявольское начало. Желание
замкнуться в своей норе, желание вечно двигаться по кругу внутри тотального
безличностного целого, желание сделаться вещью – бесовские желания. То, что
противостоит Богу в человеческой душе.
Но есть и другая тяжесть бытия. Тяжесть взятого на плечи Креста Христова.
А не тяжесть своих чемоданов. Христианин не замыкается в норе. Удел христианина
– весь мир. И так как мир греховен – человек весь мир должен взвалить на плечи,
как взваливает агнца на свои плечи пастырь. Каждый человек своей личной судьбой
решает судьбу всего мира. И только христианин делает это сознательно. От
личного спасения или личной погибели зависит спасение и гибель всего мира.
Единичный человек как бы уподобляется ковчегу, в которой должен быть введен
весь мир, каждой твари по паре.
На человеке лежит судьба всего мира. И в то же время от него, в обыденной
жизни, почти не зависит даже его личная судьба. Его, в обыденной жизни,
существование легко и незаметно, подобно пылинке. Ее сдунешь – и не заметишь.
Чуть шевельнулась земная кора – а тысячи людей остались без крова или погибли.
«Тяжесть бытия» человека норы, его исключительная замкнутость в обыденной
жизни, сопровождается необыкновенной его невесомостью и незначимостью в плане
метафизическом. Ведь, чтобы обрести «почву», он цепляется только за свою нору.
Весь мир ему не нужен. Он предпочитает быть пылинкой. «Ты взвешен и найден
очень легким» - вот что скажет ему, как и Валтасару, Господь. Человек норы
тяжел потому, что хочет сделаться только
частичкой и средством целого. Его бытие привязано только к одной точке – к норе
и потому неизбежно частично, хотя бы в нору такой человек и пытался затащить
всё. И как частичка он необычайно невесом. Он, как любое средство, заменим. Его
может сдуть.
Человек тяжелого бытия – это тот, кто сделался пылинкой, тот, кто
предпочитает собирать крошки – весь мир ему не нужен – он доволен своей норой,
человек маленьких добродетелей, самая большая мечта которого, то желание,
больше которого он уже не может пожелать– бессмертное существование на земле,
безоблачное счастье, влияние на все дела земного шара... Наоборот, человек, в
котором открылась легкость бытия, разреженность горного воздуха – бесконечно
тяжел. Он живет как бы в двух планах. Он принял на себя тяжесть всего мира.
Когда вы идете, за вами движется ваша тень. Ну так представьте себе, что эта
тень в тысячи раз тяжелее вас самих, и каждый шаг сопровождается ее шагом, от
которого дребезжат вселенные. От вас слишком много зависит, чтобы вы могли это
выдержать.
В самом обыденном вы решаете судьбу мира. Много охотников было оставить
это решение за вами, но отнести его при этом куда-то в прошлое, в какие-то
метафизические дали. Так, Шопенгауэр, развивая кантовскую идею умопостигаемого
характера, говорил: вы, конечно же, свободны, но сейчас, в своем сегодняшнем
существовании, вы лишь осуществляете свой «умопостигаемый характер»… Вы
получили его откуда-то извне, и теперь не можете ничего изменить. Так,
рассуждая в том же русле, Вячеслав
Иванов рад признать, что в человеке решаются судьбы мира, происходит «борьба
Бога и дьявола». Но, опять же, сейчас человек уже не решает и решить ничего не
может, а только длит в своих актах первоначальный выбор, произошедший незнамо
где... «То изначальное решение, с Богом ли быть или без Бога, каждую минуту
сказывается в сознательном согласии человека на повелительное предложение
каких-то бесчисленных духов, предписывающих ступить сюда, а не туда, сказать
то, а не это. При раз сделанном метафизическом выборе поступить иначе, в каждом
отдельном случае, и нельзя, сопротивление просто неосуществимо, а
первоначальный выбор неизменен, если раз он совершился, он в самом существе
человеческого я»…
Понятное дело, что такое рассуждение есть полнейшая профанация
человеческой свободы. Человек оказывается в плену у собственного выбора и не в
силах совершить новый. Раньше так и было. Все люди выбрали грех. И они не могли
не слушаться «повелительных предложений» духов. Каждый человек находился в
колее греха. Однажды сделанный выбор стал роком, нависшим над человеком.
Вячеслав Иванов глубоко прав, когда, рассуждая о трагедиях Софокла, говорит
именно о такой ситуации в человеческом существовании: человек когда-то, в
надмирном бытии, или, что то же, в библейском раю, совершил выбор, за который в
этой жизни несет вину и будет наказан, и при этом не может отказаться от этого
выбора и в каждом своем поступке лишь повторяет и усугубляет его – эмпирический
характер есть лишь проявление умопостигаемого. Человек как воздушный шарик
наталкивается на иголку рока, на неизменимость раз сделанного решения. Ведь оно
было сделано в безвременьи – и во временном существовании его поправить нельзя.
И раздается громкий хлопок. Вот суть греческой трагедии. Вообще всей
человеческой жизни до прихода Христа.
Но в том и состоял величайший смысл жертвы Христовой, что Он
принципиальным образом изменил ситуацию человеческой свободы. Если раньше
человек мог двигаться только по колее изначального (хоть и абсолютно
свободного) выбора, совершенного «где-то там», то теперь он получил возможность
выбраться из этой колеи. Да, человек виновен. Да, в «надмирном бытии» человек
совершил выбор – отказался от Бога. И он ответственен за этот выбор. Налицо все
его последствия. Крестная жертва вовсе не устранила их. Но Своей смертью
Христос вывел нас из рабства греху – то есть дал всем людям уже в этой жизни
совершить новый выбор, либо отказавшись от старого, либо его подтвердив.
Человек получил возможность в сегодняшней жизни выбрать Бога, несмотря на то,
что в «той жизни» он выбрал грех. Вот в чем «очистительный» смысл крестной
смерти Иисуса Христа. И потому Вячеслав Иванов глубоко не прав, когда переносит
ветхозаветные, античные категории, категории мира до Христа, на
мир-после-Христа, в котором человеческая ситуация уже принципиально иная.
Ветхий человек сменился новым. Трагедия теперь состоит не в безуспешной борьбе
человека с раз сделанным им выбором, который, как рок, тяготеет над ним, а в
том, что человеку дано всё, чтобы сделать новый выбор – а он его не делает. Не
видит Бога, гонит Его от себя, подчиняется власти дьявола… Да, не где-то там, в
«надмирных пространствах», а здесь и
сейчас человек решает – быть ему с Богом – или не быть, тем самым решая и
судьбу всего мира. Иисус Христос перенес центр тяжести с того, что совершенно
когда-то в «метафизическом плане», на то, что совершается с каждым из нас
сейчас. Величайшая тяжесть ложится на плечи человека, того самого, которого мы
видим в метро, с которым учимся в институте, у которого покупаем продукты в
магазине. Именно он, незаметно от наших глаз – решает самое важное, что только
может быть. Величайшее уважение к человеческой свободе должно вытекать из
осознания этого. Великое совершается в человеке. Надо ходить перед другими, как
перед иконой, как перед священнейшей тайной.
Да, и бессмертие души тоже обрекает нас на великую тяжесть бытия.
Несколько минут, несколько лет могут определить всю мою вечность. Как легко
было бы человеку, знай он, что со смертью всё оборвется, что совершенное во
времени канет в небытие. Поступай, как хочешь! Живи в свое удовольствие! Ты
легок, как пушинка, недолговечен, как след на песке… Вечные последствия
минутных поступков – как это ужасно и тягостно – и как это достойно человека…
Часто говорят: как же можно жить, зная, что твои неверующие родственники
обречены на вечную погибель? Но в том-то и дело, что наши знакомые, наши
родственники, наши друзья никак не исчерпываются тем, что мы про них знаем, не
исчерпываются всем тем набором социальных связей (родства, дружбы и т.д.), в
которых они состоят. И надо иметь мужество признать: самое главное в их жизни
определяем не мы, не наши родственные отношения, не наше влияние и не наша
близость. Ласточка, прилепившая свое гнездышко на краю бездны, думаю, считает,
что имеет какое-то особое отношение к бездне, что эта бездна ее, родная, и что
самое главное для этой бездны – ее ласточкино гнездо, прилепленное на краю.
Другой человек – это бездна, в глубинах своего духа определяющая последние
судьбы бытия, он – может создать, а может и разрушить мир. И мы – лишь
ласточка, прилепившая гнездо на краю этой бездны. Так что если смотреть на
«близкого человека» так, как надо смотреть на человека, и видеть в нем творца и
разрушителя миров, то мы с благоговением и священным трепетом должны принимать
его волю относительно Бога. Когда рушатся миры, плавятся горы, сталкиваются
глыбы – мы не плачем, не негодуем и не радуемся. Мы трепещем. Со священным
трепетом надо принимать волю другого. Надо смотреть на другого человека как в
бездну. Вот как смотрит человек горы. Да, он смотрит вниз. Но при этом люди для
него – не маленькие букашки, копошащиеся где-то там у подножья горы. Смотря
вниз, он видит бездну. Другие – это бездна. Если будешь долго глядеть в бездну
– закружиться голова. Вот почему человек горы редко смотрит вниз: не от
презрения, а от ужаса.
Закончено 3 октября 2006 г.